Искусство : Литература : Анатолий Брусиловский
БиографияПрозаПоэзияАрхив и критикаВаши отклики

ЖивописьГрафикаЛитература
СОДЕРЖАНИЕ

ИЗБРАННЫЕ ГЛАВЫ ИЗ КНИГИ "ВРЕМЯ ХУДОЖНИКОВ"

Глава 1. Самое начало
Глава 3. Юло Соостер - философ с Хиумаа
Глава 5. Вася Ситников и его Малая Лубянка
Глава 15. Илья Кабаков. Цадик из Бердянска


_________________________________________


САМОЕ НАЧАЛО

    Сложное это дело - оценивать какой-то кусок жизни, что остался позади. Так уж устроен человек - все, что отодвигается вдаль, постепенно начинает освещаться каким-то чудным светом. Вспыхивают огоньки давно забытых дел, события приобретают смысл ранее не видный, оценки меняются. Чем дальше уходит этот поезд - тем ближе становится происходившее. То, что было калейдоскопом, пестрым мельканием, ежедневной суетой - соединяется в понятные картинки. Как бы наводится фокус объектива на мреющую даль горизонта - и, вот они, пики далеких гор, шпили колоколен, раскидистые деревья...
    Позади лежит еще мало осознанное время. Легендарные шестидесятые. Надоевшие, набившие оскомину шестидесятые. Наивные свободолюбивые шестидесятые. Мрачные, застойные, советские шестидесятые. Что за время, что за кусок истории, какую роль они сыграли? Забыть что ли их проклятых поскорее? Как темное средневековье... Мрак, нищета, бедность умов, какое-то копошенье?
    Но вот уже оказывается, что само Средневековье было не таким уж темным, была жизнь, была радость, было Искусство. И светлый Ренессанс смог взрасти только на хорошо вспаханной пашне. А пахать пришлось много! Пахать и пахать!
    Да и то сказать, будет ли Ренессанс, вернется ли светлый, античный дух, оживит ли он теплом Гуманизма все вокруг? Зацветут ли сады искусств? Это еще не ясно... Пока что, костры отполыхали. Надолго ли? Кажется, самое время оглянуться, пристально вглядеться - кто же там пахал? Кто были эти идеалисты, эти блаженные и блажные, кто шел своей дорогой, невзирая ни на что?
    Героями их не назовешь - они не воевали, не горланили. На амбразуры не бросались... Порой, даже очень боялись. Порой, пламя уже лизало пятки. Они не всегда понимали, что сделали, что им удалось. Не всегда имели четкие цели. Это герои революций имели слишком четкие цели - иногда это был чей-то затылок! Эти же, блаженные, не очень то вглядывались ни в окружающее, ни в будущее. Другая страсть владела ими, они были Художники.
    Человеческой плотию они были, как все. Родились при этой власти, никакой другой и не видывали. Ходили в обычные школы, учились. Слушали бредовое радио. Работали, зарабатывали на пропитание. Иногда пили водку. Иногда не пили совсем.
    Им хотели, как и всем, заткнуть уши ватой, надеть на глаза шоры... Им не показывали, как, чем живет остальной мир, как он рисует, поет... Порой плачет. Даже великую культуру своей страны, перерубленную бунтом черни, они знали понаслышке.
    Но... видно, эту песню не задушишь, не убьешь, как распевали тогда.
    Что-то толкало в сердце - давай, давай! Какие-то неясные предчувствия, то ли сон, то ли явь, одолевали. Люди как бы просыпались, неудержимо наваливался день, солнце... Хотелось пошире открыть глаза, зевнуть, чихнуть - и вскочить, разом стряхнув оцепенение.
    Огромная страна лениво, медленно, из-под тяжелого кожуха, бушлата, ворочалась, просыпалась, еле двигала затекшими членами. Это сейчас кажется - застой, застойный период - а попробуй, пошевелись после такого тяжкого хмеля!
    К концу пятидесятых, однако, уже что-то произошло. Так называемый Фестиваль молодежи в Москве в 57-м году задуманный как помпезная пропагандистская акция неожиданно для устроителей дал совсем другие результаты. Кремлевские кукловоды хотели миру продемонстрировать свой чудесный "социализьм". А мир показал себя забитым, задуренным "гражданам страны советов", да и как показал! Город заполнили непривычно веселые толпы людей, ярко, пестро одетые они шумно радовались, братались. Шотландские волынки, испанские гитары, американские саксофоны разом стряхнули оцепенение. Такого в Москве еще не было!
    К этому событию загодя готовилась выставка. Фестивальный комитет из кожи лез, чтобы как-то выдержать международный фасон и не ударить в грязь лицом. Спешно разыскивалось что-нибудь поинтереснее, чем обычные соц-доярки и "знатные фрезеровщики". Члены жюри и сами не очень представляли, что это должно быть, подсказка "сверху" замешкалась - там тоже были "не в курсе". И все же выставку набрали!
    Выставка Фестиваля была общая - вместе с работами из Индии, США, Гватемалы висели работы наши. Просторные залы Академии Художеств, что на Пречистенке были заполнены до отказа. Подумать только: всего каких-то четыре года как помер вождь, больная страна приоткрыла ворота лагерей, идеологический пресс был еще туго завинчен, а нашлись-таки художники, что обогнали свое время, сумели конкурировать со "свободным миром"! И это при отсутствии информации, книг, художественной критики, истории современного искусства, его направлений! Без поездок заграницу, симпозиумов с западными коллегами, лекций и инсталляций. Нет, поистине - удивительные люди, эти русские художники!
    Я подал на выставку серию станковой графики на темы стихов Федерико Гарсиа Лорки, действительно великого поэта Испании. Поскольку, его во время гражданской войны франкисты под шумок пристрелили, это давало ему, несмотря на модернизм и сюрреализм, индульгенцию "прогрессивного". Работы прошли на выставку на-ура, я оказался участником фестиваля.
    В довершение ко всему была еще создана международная изостудия. Появилась возможность поработать бок-о-бок с этими загадочными созданиями - иностранцами! В парке, в Нескучном, соорудили огромный полотняный закут. Его заполнили художники из разных стран - молодые и разные, бородатые и бритые, черные, белые, красные, с красками, холстами, кистями...
    Я испытывал то же, что и все: радость, восторг, вдохновение. Это был мир Творчества, свобода! Было безумно интересно, был даже шок, когда американцы стали "под Поллока" поливать, плескать и брызгать краской на свои холсты. Это было удивительное раскрепощение, катарсис. И как это контрастировало с обычным "низзя!". Школа Свободы. Практикум. Вот бы всему советскому народу пройти такой курс реабилитации!
    Написав большой портрет какой-то жгучей мексиканки, я как-то экспрессивно обвел его черным контуром, что-то выразительно деформировал, акцентировал цветом - и получил приз! Из других москвичей в этой изостудии были Плавинский и Рабин. И, может быть, Зверев.
    Потом была американская выставка в Сокольниках. Появились редкие книжки по современному искусству. Но уже было ясно - мы тоже можем, мы вкусили этого духа! И распахивался, как занавес, обнаруживая ярко освещенную сцену, полную действующих лиц. И главное - многоликость. Разнообразие, не виданное доселе. Трудно вязалась эта новая явь с обычной пропагандой: линчуют негров... спят под мостами... музыка толстых, город желтого дьявола, загнивание и разложение культуры и искусства на Западе...
    Страна просыпалась. Наступало Время Художников.

^

ЮЛО СООСТЕР - ФИЛОСОФ С ХИУМАА

...Он сразу произвел на меня какое-то шоковое впечатление. Юло был первым живым художником, чьи работы поразили воображение не только необычной манерой живописи, но и глубокой мыслительной философской основой. Его манера жить, говорить, действовать была неотделима от этого первого, но так и не изменившегося с годами впечатления.
    Дело было в начале 1960 года, у Юры Соболева, в маленькой его комнатке на бывшей улице Кирова. Сейчас этот дом разрушен.
    Мы пили очень крепкий "турецкий" кофе, что тоже было ново, Юра пыхтел трубкой, было произнесено слово "сюрреализм" в определении Лотреамона: мол, это любовная встреча зонтика и швейной машины на операционном столе... Юра был большой эрудит, теоретик, казалось, что он знает много языков, витали немецкие и английские термины, на прощание он восклицал - Ахой!
    Но даже он притихал и как-то робел, когда Соостер начинал рассказывать свои притчи.
    "Как то раз мне приснился сон, цто я долзен нарисовать сорок тысяц моззевельников! Вот, сейцас иду рисовать. Такая стуцка!" Его язык был очень богат и образен, эстонский акцент как-то украшал и делал очень значительным то, что он говорил. В лагере ему "повезло" - он сидел с учеными, философами, священниками. Многие получили образование в славных европейских университетах - Париж, Геттинген... Этот лагерный университет дал Соостеру удивительный кругозор, не сдавленный шорами официальных взглядов. Дело было не только в количестве, сколько в качестве его знаний.
    Я совершенно балдел, когда слушал его. Мы все его обожали. Его воздействие, обаяние его личности были столь мощными, что часто в его отсутствие мы старались ему подражать. Его удивительной мимике - одна бровь нахмурена, другая высоко взлетела над очками, плотно сомкнутый рот в странно безгубой улыбке. Даже его акценту.
     Юло часто менял мастерские - обычно страшные полутемные подвалы или снятые комнатки в трущобах. Работал он удивительно, эксперименты с формой и цветом веером выходили из-под его рук и покрывали все пространство убогой каморки. Руки его постоянно находились в движении, если же они были чем-то заняты, он выстукивал ритм ногой. От него исходил шум творчества.
    Он постоянно экспериментировал. То пускал руку с кистью в свободный бег по бумаге, на волю-вольную, предоставляя подсознанию, интуиции и слепому случаю создавать зримый образ, то разливал цветную тушь и краски и потом раздувал, разгонял их по листу с помощью пульверизатора, а то и просто дуя, как на горячий чай в блюдечке. Струйки краски разбегались, дивная цветная хвоя покрывала лист... Это называлось "методом литья и холодного дутья".
    Вскоре Соболев стал художественным редактором издательства "Знание". Оно помещалось в том же здании, что и Политехнический музей, но ближе к Старой площади. Старое здание, поделённое на тесные клетушки-кабинеты, с лабиринтом лестниц и коридоров - типичное советское учреждение тех лет. Здесь, в художественной редакции у Соболева, было всегда людно. Его кабинет превратился в "клуб сюрреалистов", где мы впервые собрались вместе и увидели, что каждый из нас не одинок. Соостер, Лавров, Пивоваров, Янкилевский и я начали применять свои поиски в книжной графике.
    Как-то Соостер перебрался в очередной подвал где-то на Таганке и тут появился новый для нас персонаж. Илья ("Толя", как мы его тогда называли) Кабаков был совсем другим, но тоже большой любитель удивительных, загадочных и очень метафоричных историй. Его большой ассамблаж с фиолетовой рукой и зеркалом будоражил воображение. Очень подкупающей была его ирония, в том числе и к самому себе и к своим работам, - это было ново на фоне модных в то время прямых заявлений многих начинавших художников: "я - гений!". Одну из ранних своих работ он с усмешкой называл "диван-картина". В его разговорах часто возникала тема коммунальной квартиры, уродливого и жалкого быта с табличками жильцов, тема "анкет", "схем" и "расписаний", удушливая обстановка советской провинции тех лет. И эти же темы странно и кафкиански трансформировались в его ранних работах.
    Быт у Юло и Ильи был подстать их работам и философии. Среди картин - холстов, эскизов, объемных ассамблажей, у полуразрушенной стены подвала, на плитке стояла большая кастрюля, в которую забрасывалось все, что удавалось добыть: рыбные консервы - "мелкий частик в томате", пельмени, макароны... Юло, поблескивая стеклами очков, возбужденно втягивал воздух с немыслимыми ароматами - в лагере, откуда он не так уж и давно освободился, о таком пиршестве можно было только мечтать!
    Нам тогда совсем не казалось, что мы занимаемся чем-то недозволенным, опасным - такова была сила молодости и инерция хрущевской оттепели. Но когда в Манеже Хрущев по подсказке угодливых царедворцев-академиков остановился перед работами Соостера и цинично спросил - не педераст ли он? - тут уж стало ясно, что продолжать наши занятия смогут лишь самые отважные. С цепи была спущена вся пресса, аппарат пропаганды... Реально замаячила угроза "посадки".
    Однако когда появилась возможность - в 1965 году - показать свои работы в Италии, в Аквила, - не задумываясь, мы согласились. Кроме меня там были показаны Соболев, Соостер, Янкилевский, Неизвестный, Кабаков и Жутовский. В выставке принимали участие "звезды" европейского и мирового искусства - Магритт, Хокни, Адами и другие. Толстый каталог выставки был снабжен серьезными статьями крупных искусствоведов. Все художники были распределены по группам, как бы объединенным общим направлением творчества. С точки зрения устроителей выставки, мы вполне вписывались в те ряды, которые сложились в современном мировом искусстве к тому времени. Так, Соостер попал в отдел "Символическая магия", Соболев и Янкилевский - в "Визионерскую перспективу", Неизвестный - в "Гротескное акцентирование", а Кабаков и я - в " Выдумку и иронию".
    Выставка называлась "Актуальная альтернатива" и, таким образом, представляла широкий спектр путей искусства. Международная пресса много писала о ней и присутствие "русских" вызвало большой интерес. За этой выставкой пошли и другие - в Германии, во влиятельной галерее Гмуржинска - Бар-Гера, в Швейцарии, Франции, а далее - за океаном. Мы почувствовали, что прочно встали на свой путь.
    Сам Юло мало реагировал на эти события. Лагерная его жизнь еще долго давала себя знать. Нелегко было стать открытым, откровенным, нелегко было поверить, что он на свободе. Был груз, и только творческая работа могла его снять.
    Он родился в Эстонии, на острове Хиумаа, песчаном и пустынном, где росли одни можжевельники. Их странные формы, жесткую хвою-листву, сумрачные переливчатые цвета Юло постоянно изображал на своих картинах. Вернее, то, что он изображал, - он называл можжевельниками. Сон свой о сорока тысячах кустов он понимал как веление нарисовать столько картин. Они существовали, как странные завороженные существа, сущности предметов на бескрайнем пустынном берегу у заколдованного сумрачного моря, и в них было все - и воспоминания скандинавского детства, и зеки в тундре, и души у Стикса... Можжевельники и рыбы. Это были его любимые предметы.
    Как-то, поддавшись общему настроению, он собрался поступать в Союз художников, единственное средство как-то легализоваться, иметь защитную "бумажку". Принёс свои работы: те же можжевельники, тех же рыб. Бывалые бойцы "культурного фронта", члены жюри, советские не за страх, а за совесть (хотя страха там было полно, а совести - никакой) озадаченно уставились на невиданную живопись. "Это что?" - вопрошали. Юло ответствовал... Услышав акцент, жрецы, по известной жлобской привычке, говоря с человеком не очень твердым в русском языке, начали орать, как глухому: "Молодой человек! (Хамство обычное - Юло было за сорок!) Это Союз художников! А вы какие-то научные пособия принесли! Это не сюда!"
    Да, это были научные пособия! Большой науки об Искусстве. Исследование мира средствами живописи. Он писал долго, накладывая краску слой за слоем, нарастал рельеф, взбухал, мерцал, жил... Работал он самозабвенно, жил в мастерской. Только по пятницам у него был "семейный день". Он ехал к своей жене Лиде и сыну Тенно. Старинная форма эстонского имени Тынис. Или Денис.
    С Лидой он познакомился в лагере. Библейская красавица Лида "села" после того, как пригласили ее в гости в Американский клуб. Был такой после войны - как раз напротив нынешнего Дома художника на Крымском. Через реку. Пригласили девушку в клуб потанцевать - вот, она и "загремела" надолго в лагерь! Давай, танцуй! Она была москвичка, и после освобождения поехали в Москву: в Эстонии не осталось ничего.
    Привез Юло из лагеря сотни рисунков. Один я запомнил навсегда. "Памятник человеку, сушащему носовой платок". Стоит человек - зек и на распяленных пальцах держит платок. Сушит. Постирал и сушит. А где его повесишь? Сопрут! На рисунке лицо человека, его странная поза так значительны, так серьезны... Нет, это не бытовой фактик, зарисовка лагерной жизни. Держит человек свою чистую душу в своих руках. И не дает ей запачкаться. А Гулаг, нары, воры, вертухаи - все это ниже, все это вне.
    Я бы такой памятник поставил. Памятник художнику Юло Соостеру.
    Мистика как-то была связана с ним, - она жила в его картинах, в его историях-притчах, которые он любил рассказывать. Это была не литературная, интеллигентская выдуманная мистика, это было всерьез. Часто рисовал он огромные живописные яйца, лежащие в пейзаже. Их мистическая философская идея - некий скрытый зародыш жизни, загадочный и невидимый под идеальной формой скорлупы яйца занимали его.
    Наконец, Юло удалось построить свою собственную студию - светлую, высокую, где можно было заниматься живописью "с отходом" при нормальном дневном свете. Он натащил туда массу странных вещей - обломков резной мебели, дверей... Был рояль без крышки, клавиатура торчала, как выбитые зубы... Студия помещалась на чердаке знаменитого московского дома - страхового общества "Россия", выходившего на бульвар. Рядом было еще несколько мастерских, в том числе и Ильи Кабакова. Прежде чем попасть в мастерские, надо было много этажей взбираться по весьма грязной лестнице, а потом идти через длинный, скупо освещенный чердак по доскам среди стропил... Впоследствии, много знаменитых и важных гостей пробирались этим путем, чтобы попасть к художникам.
    Как-то под Новый год зашел он ко мне в студию. У меня был обычай - все, кто приходили, что-нибудь писали и рисовали в моей Гостевой книге - кто, что хотел. За многие годы получился огромный том - кого и чего там только не было! Кто-то написал: "Это - музей друзей!" И вправду - музей, документ эпохи. Я попросил Юло нарисовать что-то к празднику. Он задумался, пожевал губами, процедил: "такая, знацит, стуцка..." и стал рисовать. Я деликатно не заглядывал.
    Потом он кончил рисовать, захлопнул книгу и как-то быстро ушел. Когда я открыл страницу - на ней было нарисовано яйцо. Но... Оно разлеталось на кусочки, разрывалось, - а внутри лежал мертвый птенец!
    Через пару недель Юло нашли мертвым в его студии. Разрыв сердца.
    

^

ВАСЯ СИТНИКОВ И ЕГО МАЛАЯ ЛУБЯНКА

    Было страшное место в центре города, где невольный прохожий убыстрял шаг, искоса зыркая на огромные крепостные двери с досмерти знакомыми чугунными символами - меч, меч революции, снесший уже миллионы голов, и готовый неутомимо рубить и дальше.
    Нечего было и думать - остановиться и поглазеть! Вокруг огромного дома-чудовища было пустовато. Да и публика, что входила и выходила из заветных дверей не располагала к суетным взорам.
    Остроглазые, суровые мужчины, по сезону, то в плащах болонья, то в долгополых шинелях были заняты своим делом. Сыск. Расправа.
    Но не только Большой Дом, весь квартал был их опричной слободой. Изящная, голубая, с белыми колоннами, восемнадцатого века усадьба, помнившая Наполеона, и дурной конструктивистский "Гастроном", дома попроще вдоль всей Малой Лубянки были "их" дома, клубы, управления, конторы. Застенки.
    И вот там-то, посреди этой империи зла, был домик - облупленный, наполовину выселенный за непригодностью к жилью, а, может, именно за своей невзрачностью еще не поглощенный боевыми соседями.
    Если подняться по скрипучей деревянной лестнице к ободранной двери с обрывками фамилий былых жильцов, то попадал в зачумленный коридор и общую некогда кухню, где еще витал дух примуса. Далее две каморки, сплошь заставленные и завешанные вещами. Под потолком скелеты каких-то странных лодок - каноэ, не каноэ, байдарок, напоминавших инженерные рисунки Леонардо да Винчи, на двери - шкуры волков и лосей. На столе бронзовый индийский Вишну, пляшущий и многоруко обнимающий свою божественную супругу Гиту. Эта последняя могла быть отъединена от своего небесного мужа, ибо была надета на его бронзовый фаллос...
    На стенах сумрачные лики икон. Серебряные ризы, венцы. Кресты, лампады.
    Повсюду висят на веревочках, лежат на столе, на полу странные сочетания вещей: чашки, гвозди, тиски, фарфор... Засушенные, огромные рыбы. Все это покрыто многолетней пылью в палец толщиной и пыль эту, как святыню, нельзя тронуть...
    Но главное, что приковывало внимание сразу, - картины! Фантастические, странные, собранные воедино, церкви, колокольни, купола. Монастырские стены, врата, часовни. Все выписано любовно и дотошно. Это не конкретные, известные храмы, это, так сказать, соборный дух. Вокруг храмов снует народ. Явно - советский народ! Забулдыги, работяги, торговки, интеллигенты, школьники, попрошайки, милиционеры. Все узнаваемы, с каким-то специфически острым, безжалостным юмором, похожие на букашек в коллекции насекомых. Народ этот делает тоже, что и в жизни: суетится, хохочет, торгует, жрет, глазеет, ворует... А многоцветие храмов, золотые купола, островерхие звонницы возносятся над ними. Земная жизнь у подножия лестницы на небо...
    И была загадка. Этот ли самый народ возвёл все это чудо над собой - или какие-то иные существа? Могучие, сильные, светлые. Войдут ли люди - и очистятся, или уже вышли и загуляли во всю ивановскую? И вот все это, весь этот мир покрывает падающий снег. Как Божья благодать. На всех равно. И каждая снежинка написана любовно, как драгоценность. Как Дар.
    А в углу картины сидит автор, Художник. И пишет эту картину. Хитровато улыбаясь, поднёс кисть к холсту - и творит. Творит этот мир.
    И была другая загадка. То ли творец этот выпустил их, этих человеков из кисти, как блох в шубу - то ли, как булавкой, накалывает, собирает этот удивительный гербарий, инсектарий, планетарий...
    Этот художник был Василий Яковлевич Ситников, педагог, творец, изобретатель, натурщик, фонарщик, культурист, философ - это был легендарный Васька.
    Внешне он был Распутин. Сухощавый, некогда прекрасно сложенный, на столе была фотокарточка - молодой, обнаженный торс с рельефными небывалыми мышцами. Это Васька в бытность натурщиком в Суриковском институте. А ныне - лохматая, нечесаная борода, увесистый нос. Но, главное, глаза - иногда хитрые, жгучие, умные, иногда - безумные. Глаза хлыста, сектанта. На теле майка, вся проеденная дырами. Такой наряд, такая вывеска. И эпатаж ли? Может глубинная традиция русских юродивых во Христе - того же Василия Блаженного. Что говорил с царями, как с равными. И слушали, и слушались...
    Речь его была удивительна. Он провоцировал, сбивал с толку. Подначивал, обзывал (внимательно глядя на реакцию - ну, уже достал или ещё добавить?). Занимательно рассказывал, учил, благодарно слушал - если дело, с увлечением показывал. Как рисовать, как делать лодку, как жарить картошку. Знал он, казалось, все. Знания его были обширны, составлены из кусочков, но соединены они были в совершенно уникальную "его" систему.
    Он был человек "со справкой". Значит, официальная медицина признала его душевнобольным, инвалидом - он и пенсию какую-то жалкую получал. Это было удобно. Это была защита. Он и паспорта на руках не имел. Для этого нужен был опекун. Так сказать, некто представлявший его юридически. Кто за него отвечал. Одно время это делал я.
    По утрам Ситников приходил к нам, благо было недалеко, жил я на Чистых прудах. Заходил крадучись, лицедействуя, целовал ручку: здравствуйте папенька - отыгрывал "приёмного сынка"... Актер он тоже был превосходный.
    Как-то он вздумал показать моему юному сыну, как рисовать все вещи. Все! Он умудрился на листке бумаги действительно нарисовать всё - паровоз, тигра, облака, телегу, горы, самолет, дом, дым - всё, всё. Эта затейливая композиция была вполне в духе Ситникова - и художника и мыслителя. Он мыслил глобально, он создавал заново Вселенную.
    На людях его поведение было странной смесью плутовства и достоинства. Это было шутовство вполне средневекового свойства. Как шут короля Лира, он говорил всё, что хотел, просто и безбоязненно. Он изрекал. Помню ужас окружающих, когда Ситников обращался к могущественному американскому сенатору со странным именем Джакокка - "бедный старичок"!
    Он, Васька, очень любил показывать в лицах - как надо подавать блюдо, как грести на байдарке, как управлять страной. Но учить искусству, живописи было его страстью. Он брал сапожную щётку (!), проводил ею по краске и показывал, как надо умело и постепенно прикасаться к холсту, чтобы появилось изображение. Так получались его "обнажённые", бесовские распутницы, Дуньки Кулаковы, как он их называл. Из мерцания мелких штришков, как из мглы, возникали удивительно живые женские тела, - во тьму и уходившие.
    Другой любимой темой его были пашни, поля. Бескрайние просторы, проселок, где тащится телега с понурой лошадёнкой, а на телеге, задрав бороду к небу, лежит он, Васька и бренчит на балалайке. Кажется, как "литературно", что же это - реализм? Однако живопись его была совсем не соцреалистической, привычной. Человек он был деревенский, из русской глубинки и живопись его была нутряная, очень своеобразная - не примитив, не сюрреализм - в рамки современного искусствоведения не впихнёшь. Были такие и на Западе - Лоури (Laurey) в Англии. Одиллон Редон, Джеймс Энзор, Альфред Кубин - да только Васька, вот, русский! И недаром его работы висят в солидных музеях мира.
    В начале 70-х он перебрался на окраину, улицу генерала Ибрагимова, домик его на Малой Лубянке все же сломали. Поток заказчиков - а картины у него заказывали и, порой, подолгу ждали, ибо он не спешил, работал очень требовательно к себе, пока работа не будет хороша именно так, как он хотел - не отдаст! - поток сильно вырос. Его наперебой звали на приемы, в гости. Работы его разъезжались по миру, были известны, да только на родине его существование было призрачным, иллюзорным. Всегда могли придти "они", утащить насильно в "психушку". Этого он сильно боялся. По сему поводу писал он свои чудные письма. Писал он их много, иногда соседям, друзьям, ученикам, но чаще - властям. Писал на больших листах, печатными буквами, затейливо переиначивая слова, - хотя мог писать без ошибок. Вот одно из таких писем. Привожу его в подлинной ситниковской форме:

    "Энергичный протэст! От хорошего художника Ситникова Василия Яковлича.
    В Министерство здравоохранения. Начальнику надо фсеми псих диспансерами и начальнику над етим начальником!
    Само название вашево министерства содержит смысл - охранять здоровье.
    Я тихо и смирно живу без соседей.
    Я неделями не выхожу из дома.
    Я рисую веселые картины. На меня некому и не за што жаловаца.
    Я живу самой щастливой жизнью на свете.
    Я с утра до ночи от радости распеваю песни и даже пляшу
    Я пьян без вина: просто от щастья!
    Я сроду никогда не жил так хорошо и щастливо как теперь!!
    Я фсем доволен сверхмеры!!!
    Я ужасно не люблю надоедать врачам. (...) но возмущению моему нет меры, как только я фспомню, што 31 октября, когда я открыл на звонок, то, мяхко выражаясь "поспешно" ко мне ввалились трое грубых, здоровенных дяди фсопровождении участкового милиционера. Они были в белых халатах и с бумагами в руках. С порога, как только я распахнул дверь, они страшно стали торопить меня, штобы я одевался. Я остолбенел...Какая возмутительная безцеремонность, без какого бы то ни было предлога с моей стороны?!
    Меня арестовывали при Сталине, при Берия, во время осадного положения, как политического преступника, по нескольким статьям сразу. В то время могли расстрелять на месте... и то ребята, которые меня арестовывали... я не мог на них пожаловаца, что они меня так перепугали и разволновали спешкой... Нельзя так дергать нервы!
    Кстати сказать; они при аресте украли у меня электрический фонарик (заграничный) и перочинный нож..."
    Вот такой документ. Документ эпохи. Так наивно он оборонялся. Так он утверждал своё человеческое право в бесчеловечной стране. Так он умолял: оставьте меня, ради Бога, в покое! Я не жалуюсь, я всем доволен (видите, вы?) - только, оставьте в покое...
    А вот другое его "письмо", написанное печатными буквами:

"1967 - Х - 31 вторник 10 часов
    Глубокоуважаемый сосед я проснулся потому, что Вы так красиво и душевно пели изумительно теплые татарские песни. Мне в окно было слышно но я никак не мог узнать где Вы поёте. Я хотел пойти к Вам познакомиться. Я хороший художник, я жил в Казани и слышал там ваши песни. Бутте так любезны пожалуста приходите ко мне в гости в любое время я Вам буду очень рад. Я выходил во двор, хотел узнать откуда доносится песня но никак не мог определить. Спросил бабушку татарку но она сказала, што это пластинка, спросил другую соседку но она не знала и предложила спросить другую молодую женщину которая с очень неприветливым видом и я как-то боюсь ее спросить, уш очень у неё строгий вид. Я очень хочу познакомиться с вами. Я живу в 1 подъезде на 2 этаже кв. 47
          Художник Ситников
            Василий Яковлевич"
    Я сохраняю и здесь особенности ситниковской орфографии... Хотя она от письма к письму могла меняться, в зависимости от адресата и содержания.
    Несмотря на свою странную внешность, нестабильность жизненного положения и немолодые годы, Василий Яковлевич был, очевидно, вполне завидным мужчиной. Во всяком случае женщины реагировали на него весьма позитивно.
    Долгое время у него была спутницей вполне пристойная, стройная и рослая Лиля, сама художница-реставратор. Она ревновала Ваську к каждой прохожей юбке, и, подчас, можно было наблюдать за весьма эмоциональными "разборками" между ними. Ситников долго терпел свою даму сердца, старался ей угождать, но, наконец, не вытерпел... Лиля была отставлена и вскоре уехала в Италию, где стала реставрировать иконы и вполне прилично устроилась.
    Еще одно явление сопутствовало Ситникову всю его жизнь - его ученики! Всегда вокруг него были почитатели его таланта, слушатели его поучений и притч, люди, которые хотели у него поучиться. Люди это были самые разнообразные - от водопроводчика до интеллектуала-студента. Часто он собирал их, своих учеников, в группы и увлеченно учил. Учитель он был строгий, в своём роде тиранический, слушаться его надо было беспрекословно. Одним из его учеников был сын известного тогда музыканта Ведерникова - Юлик. Он был глухонемой, но для Ситникова это была не проблема. Юлик начал писать весьма качественные картины, обычно это были многофигурные сцены - на базаре, на улице - в специфическом ситниковском вкусе, с острыми, почти карикатурными характеристиками персонажей, остроумно придуманные. Васька, гордый своими педагогическими успехами, к тому же и заботился, чтобы найти для своих учеников клиентов, показывал и расхваливал их работы. Потом появились двое его "учеников", братцы Петровы-Гладкие, откровенно имитировавшие его стиль и превратившие копирование ситниковских излюбленных "монастырей" в ходкий сувенирный промысел, и развернувшие бойкую торговлю своими товарами.
    Однако меч, что на дверях соседнего Большого Дома, висел над ним на тонкой нитке. Того и гляди - рубанёт! Одни его "связи с иностранцами" чего стоили...
    И надумал Васька уехать. А власть, что ж, езжай, баба с возу - кобыле легче. Быстро оформили ему какое-то липовое, израильское, что ли, "приглашение" - и езжай!
    ...Уехал он бросив все. Завещал свои иконы Рублевскому музею. Одна оказалась - Спас Нерукотворный, двенадцатого века, редчайший шедевр домонгольской эпохи. Вся коллекция была бесценна... Куда девалось остальное - Бог знает...
    Говорили, девяносто бутылок джина и виски, что приносили гости, остались у него в комнате нетронутыми. Ведь Васька не пил вовсе...
    Попал он в Австрию, потом в Нью-Йорк. Бедный, одинокий, больной - да еще без языка. Жил в "сламзах", трущобах. Вокруг пуэрториканцы, негры - "колоред пипл". Продолжал писать свои "монастыри". И умер. Царствие ему Небесное!
    ...Одна из любимых его картин была - Спас, а перед ним лампадка горит. Чашечка цветного стекла в старинной металлической оправе. И огонек освещает Лицо, а тени от краев лампады разбегаются в стороны. Так и жизнь Ситникова была: огонёк перед Спасом и тени. Узорчатые...
    

^

ИЛЬЯ КАБАКОВ. ЦАДИК ИЗ БЕРДЯНСКА

    Где-то в 62-м году в нашей компании появился новый человек. Он приехал откуда-то, вроде из Бердянска. Из глуши. Но уже осел и развернулся в Москве. Привёл его Юло Соостер. В стёганом ватнике, как с лесоповала, с широким открытым лицом, на котором всегда играла добродушнейшая улыбка. Щёлочки смеющихся глаз тем не менее таили не такую уж простоватость, не такое уж добродушие. В его постоянной иронии чувствовалась какая-то тактика, в открытости - еле различимая, но ясная дистанция, в незатейливых шуточках по любому поводу - далеко нешуточный подтекст. Он не спорил, легко соглашался с противоположным мнением. Ты прав! Казалось, что он следовал тому анекдоту с раввином. Да, говорил он - и ты, чьё мнение противоположно - ты тоже прав! Как же так, ребе? И тот прав - и этот? Ой, ты знаешь - ты тоже прав!
    Илья (Толя) Кабаков или, как чаще его называли - Кабак, а потом через много лет юные последователи и себя окрестили - Кабачками! Он был популярным - нарасхват! - иллюстратором детских книжек и журналов. Детская литература в то время была цветущим оазисом в пустыне соцреализма. Для детей издавалось много и строгость цензуры была ослаблена. Детей принято было любить, потому, что они всё равно (неизбежно!) будут жить при коммунизме. Художники детской книги были в завидном положении. При общей уравниловке, это были весьма приличные заработки.
    Рисунки для книг у Кабакова были очень просты, даже как-то упрощены. Напоминало это известного с довоенных времён почти канонического иллюстратора всеми любимых книжек Маршака и Чуковского ленинградского художника старшего поколения Конашевича.
    Так что эта стилистическая "ниша" была давно освоена, апробирована - к ней привыкли те миллионы детей, что с этими книжками входили в жизнь, а вместе с ними - их папы и мамы, на чьей памяти и их детство было проиллюстрировано в том же стиле "Мухи-цокотухи".
    Без Конашевича, закончившего к тому времени свой жизненный путь, в издательствах было неуютно, и вот Илья спокойно вписался в этот ряд, так что маленькие читатели даже и не заметили перемены фамилии. Книжки выходили, книжек было много, рисунки забавные, яркие...
    Довольно простые и доходчивые эти рисунки, раскрашенные веселыми яркими красками, были легки и доступны для детского восприятия. Никакой деформации, никаких "выкрутасов"! Реализм.
    Именно из-за этого московские издательства с большой охотой заказывали Кабакову книжку за книжкой.
    Можно сказать, любимый художник. Попал в струю. Не вызывал никаких нареканий. И Илья работал старательно, много, оправдывая надежды. Рисунок - реалистический, содержание социалистическое (поскольку другого не издавали!)
    Но у себя в таганском подвале, снятом на пару с Соостером, Илья стал производить нечто сразу привлекшее к нему внимание и интерес. Взяв матрац и загрунтовав его, как обычно под масляную живопись, он оставил его белым. Это была мягкая картина, при желании можно улечься. Диван-картина. Тогда входили в моду раздвижные диваны под лилипутские "малогабаритные" квартиры...
    Другие работы были с рельефами, иногда тоже мягкими, набитыми ватой. Потом на работах появились конкретные предметы - палка, мяч, муха, но не как элементы "ассамблажа", где составные части превращаются в карнавал метафор, или просто обезличенные - в элементы пластического языка. В его работах предмет значит то самое, что он и есть на самом деле. Если мяч - значит, мяч!
    Работы превращаются в притчи. В некое послание, которое можно трактовать и как инструкцию употребления мяча, и как условия игры в мяч, и как модель мироздания на примере мяча. Практика эта не нова и имеет старые корни.
    Тут следует рассказать историю. В религиозной хасидской практике распространенной в местечках Польши, Белоруссии, Украины существовала некая фигура, некая функция, крайне важная, вокруг которой и вертится хасидизм. Это люди наделенные особым складом ума, способным "связывать и разрешать" любые вопросы, любые проблемы - от простых, житейских до космических основ мироздания, без границ меж тем и другим, в виде простых по форме притч, которые, однако, можно толковать тысячами разных способов. На том и Талмуд стоит.
    Это были "цадики" - знаменитые мудрецы, оракулы, знавшие ответы на всё. Некоей аналогией, хотя и с большой натяжкой, можно считать наличие в православии "старцев". В "Карамазовых" есть яркий образ такого старца - Зосима. И вся атмосфера вокруг старца тоже похожа.
    В местечковой среде были великие цадики, обычно именовавшиеся по названиям тех городков, где они практиковали - любавичские, межеричерские. К ним устремлялся народ не только из ближайших мест, но и приходили издалека, чтобы услышать слово истины.
    Шли люди, чтобы задать самые насущные вопросы: выдавать ли дочку Двойру замуж - или еще рано, подождать? А иногда и самые заковыристые философско-талмудические проблемы волновали: сколько раз в неделю может благоверный еврей "войти" к своей жене, если у него траур по предыдущей и еще две любовницы?
    Цадик давал ответы на всё. Его мудрость была универсальной. Однако, его ответы облекались в такие формы, которые напоминали притчу. Недаром притчи полнят Св. Писание! Они требовали развернутого комментария, объяснений и толкований - но это была уже задача не цадика, а других людей. Часто их толкования были диаметрально противоположны. Цадик сказал - понимай, как знаешь!
    Притчи были просты, как басня, как афоризм. Вывод делал, кто хотел. Цадик давал концепцию. Он демонстрировал намеренно простые вещи: свечку, козу или палку. Предметы - элементы.
    Проводя разнообразные словесные и мыслительные манипуляции, можно было получить ответ, годный на все времена и по любому поводу. Ибо "хокма" - каббалистическая мудрость (а отсюда и знакомая всем "хохма") - во всей своей целокупности нераздельна и универсальна. Таким образом, истина наполняла вопрошавшего, как вода бутылку - по горлышко (вот и притча!).
    Кабаков по методу, по определению, по стилю и был таким цадиком. "Был" потому, что речь здесь идет о 60-х годах, о самом начале. Что произошло далее - это уже история. История искусства.
    В своём таганском подвале, на скамейке бульвара, в очереди за колбасой Илья рассказывал свои притчи. Помаргивая и широко улыбаясь, как человек, рассказывающий веселую историю про соседей или анекдот он начинал:
     - Искусство это паровоз! Но колёса в нем едут в одну сторону, а весь железный корпус и будка - мчится в другую! Но есть еще и рельсы! Их, конечно, можно испортить, если отвинтить гайку, и тогда они разъедутся в разные стороны. А там, в будке, ведь есть ещё и машинист! Он стоит и смотрит в окно, вперед! И есть там кочегар - он кидает уголь. А если он кинет не уголь? А, например, динамит! И что тогда будет? Иногда по пути возникают семафоры, они показывают: вправо, влево, там развилки путей. Но! Но! Еще есть такая штука - шлагбаум! И что тогда? А если машинист вообще выскочит из будки - захотелось ему на травке полежать или еще что-нибудь? Что тогда? Будет ли кочегар кидать свой уголь, если машинист лежит на травке? А ведь за паровозом идут вагоны. И есть один вагон-ресторан! А остальные - просто спальные. Второй и третий класс тоже есть. Сидячий!
    Форма притчи не предполагает никаких добавочных объяснений, раскрытия метафор или символов. Действующие лица намеренно просты и однозначны. "Машинист", "пути", "уголь" - не означают, например, - художник, манера, деньги. Можно понять так - но можно и иначе.
    Это некая модель или модель истины - как в знаменитой байке о человеке, видевшем во сне великую истину обо всём и про всё, спросонок, схватившем карандаш и записавшем впотьмах что-то. Наутро, проснувшись, он прочитал: "Всё пахнет керосином!" Кстати, это была любимая байка Соостера.
    В. Набоков, которого Соостер не читал, также использует этот сюжет в "Ultima Thule". Собственно, это и был ключ к пониманию феномена "концепции".
    Кроме притчевых концепций, Илья любил теоретизировать по любому поводу.
    Всё годилось, любая тема превращалась в стройные формулы, упакованные цепочкой логические выкладки. Хотя и это можно было понимать, как хочешь, возможно, как ещё одну притчу.
    Например... как готовить цыплёнка-табака. Илья вдохновенно начинал:
    - Взяв цыплёнка, надо его округлое, крепкое тело распластать в плоское, как бы распятое состояние - для первичной дисциплины, для покорности судьбе. Потом следует отбить его хорошенько колотушкой, чтобы сделать единым по структуре и готовым к будущему. Затем следует положить его на заранее раскалённую сковороду для раскрепощения и некоторых надежд. Но ненадолго! Это время очень важно не передержать. После чего надо накрыть его тяжелым чугунным грузом - для гнёта, чтобы он утих, усмирился и был равномерно прижат к родной сковороде. Перед самым концом - гнёт снять! Для полётности, для надежд, для последнего вздоха свободы! Цыплёнок как бы встрепенётся, вздохнёт - и будет готов и аппетитно зажарен! Тут его и подавать! - заключал Илья не то кулинарный рецепт, не то трактат по управлению государством в стиле Маккиавелли.
    Слушать всё это было весьма интересно, тем более, что повод мог быть самый неожиданный. Его умение использовать в "дело" предметы, темы, далёкие от искусства было безгранично. В его мастерской были скрупулёзно точно сделанные копии плакатов по технике безопасности: "не прыгай на ходу!", "не стой под стрелой", "не влезай - убьёт!" и т.д. Стенды садово-парковой рекламы: "Посетите музей-усадьбу!" Увеличенные на больших холстах странички из детских книжек-картинок, репродукции (характерного, низкого, "совкового" качества печати!) картин соц-реалистов еще сталинского периода: "заседание парткома", "приём в комсомол". Таблички на дверях коммунальных квартир: "Петровым - 2 звонка и "Вечерку", Фельдман - Работницу". Целый слой совковой жизни. Никому до него и в голову бы не пришло тащить всё это в искусство! Вызывало это лишь стойкое чувство тошноты.
    Но Кабаков работал без маски и не задыхался. Потом стали появляться альбомы рисунков "Желание помыться" и "Из жизни мух". Один лист из этой серии - "Муха Оля" как-то запомнился и стал паролем кабаковского чердака.
    Он создал целую мушиную эпопею. Мухи были представлены в виде социологических отчётов, демографических таблиц, истории и ареала расселения, структуры и иерархии мушиного общества - и так далее.
    Всё это имело вполне квазинаучный вид. Но на выставке работ художника - вызывало недоумение. Не то чтобы мистификация - это была развёрнутая притча. Здесь чувствовался какой-то сильно закамуфлированный смысл.
    В числе других догадок, вспоминался древний божок из Передней Азии, Asia Minor - Беельзебуб, который, как известно, и есть Lord of fly, Повелитель мух. По-русски - Вельзевул! Кабаков оставлял поле для размышлений...
    Мы часто вдавались в дискуссии - что это такое? Какой вид искусства? Какой жанр? Живопись? Или литература? Может быть стоило назвать, обозначить это, как новый жанр творческой мысли?
    Что-то напоминало обэриутские стихи, вообще было близко скорее к литературе. Особенно, когда появились большие стенды с приклеенными листочками машинописных текстов. Их можно было принять за простенькие незатейливые рассказы. Но выставлено это было, как живопись, на холсте, на подрамнике, на стене...
    Что это? Было очевидно, что требовалось название жанра, - и тогда всё бы становилось на место! Это, мол, не опера, а оперетта! Или цирк! Или соревнование бардов - не композиторов, не поэтов, не певцов, не артистов вообще, а бардов! И так же странен был бы, например, цирк - в Большом театре!
    Кабаков, как и полагалось, соглашался со всеми приведенными доводами, помаргивал и улыбался, щурился от удовольствия. Видно было, что всё это - и вы правы! - вполне вписывается в задуманную "концепцию". Все сомнения, недоумения, гипотезы и есть часть замысла. Он стал помещать на своих работах (Картинах? Предметах для обозрения? Реквизите фокусника?) надписи: "Что это? Ничего не понимаю! Ерунда какая-то! Зачем всё это сделано?".
    Всё шло в дело, всё утилизировалось! Из всего можно сделать всё. Любая! - любая реакция зрителя годилась в дело! Если бы кто-то заорал: "Выбросить всё это к чертовой матери!" Или, еще лучше, кинулся рвать, топтать - замечательно! Годится! "Расстрелять такого "художника"! Чудно! Ура!
    Обычная практика цадика. Успех, преклонение окружающих, рой восторженных слухов - всё это тоже было умело и тонко заложено в "концепции".
    Эти замыслы оправдались "на все сто"! Публика хочет, чтобы её дурачили!
    
© Анатолий Брусиловский   ^