Искусство : Литература : Владимир Лемпорт
БиографияПрозаПоэзияАрхив и критикаВаши отклики

ЖивописьСкульптураЛитература
Esse (Russian)

МАЛЮТА СКУРАТОВ АКАДЕМИИ ХУДОЖЕСТВ

Человек наполнен прошлым, как мешок зерном. Настоящее – всего лишь завязочка, едва заметная бечева, которая все время поднимается по мере наполнения этой тары, а будущее – предполагаемая продукция нового урожая, и когда она, наконец, перестает поступать, и мешок завязан, это означает, что человек умер. Поэтому пользуйтесь урожаем, пока живы: потом завязочку никто не развяжет.
Если бы люди не раскрывали своего прошлого (а всякая литература – это раскрытие своего прошлого), то не было бы и времени. Кто докажет, что человек жил, если он сам ничего о себе не рассказал?
Слово "воспоминания" мне ненавистно. Я живо себе представляю человека, севшего за стол, приложившего палец ко лбу и предавшегося воспоминаниям. Конечно, ты пользуешься памятью и выхватываешь из нее то или иное происшествие, тот или иной образ, но происшествие еще не является "событием", пока ты его не построишь по законам композиции, как и положено всякому писателю, а не мемуаристу. Конечно, тем писателям, которые нанизывают, как грибы на нитку, вялые изречения из своих недр, имя – легион.
"Я родился в семье такой-то. Первое, что я помню, – то-то..." И пошло, и пошло... Одно за другим, как караван верблюдов. А ведь прошлое нельзя выстроить в последовательный ряд. Второстепенное отступает назад, важное выпячивается. Отношение к людям, занимавшим большое место в твоей жизни, меняется, любовь – на ненависть или на равнодушие, а иных людей просто и узнать нельзя. Память же наша со временем слабеет. Чем больше возраст, тем хуже память, но почему-то считают, что мемуары – это вид творчества стариков. Да они ничего толком и не помнят, путают одно с другим. Тем не менее, что мы пишем, мы добываем из своего прошлого, из своих наблюдений, из опыта. Не будем называть литературное творчество мемуарами, воспоминаниями, а – возвращением к жизни того, что давно ушло, растворилось, расплылось, размазалось.

* * *
Преступника лучше изловить и повесить в момент преступления, а не через 20 лет. К этому времени он примет такую благообразную внешность и настолько забудет, что совершил, что на него даже рука не поднимется.
На совести президента Академии художеств Александра Герасимова столько загубленных судеб и даже жизней, что страшно подумать. Да все эти: Филонов, Тырса, Лапшин и множество других, умерших в 41-42 годах в возрасте примерно шестидесяти лет, когда началась война. У них не было денег, продуктов, а пайками их не обеспечили, закупкой их произведений – тоже, и они умерли от элементарного голода.
Когда Герасимова увидел я, – а это было на нашей групповой выставке молодых художников в Академии художеств на Кропоткинской летом 1956 года, – он был уже стар, с желтым лицом калмыцкой бабушки, и не верилось в его всемогущество и кровожадность. Казалось, что его можно перешибить щелчком, выкинуть из комнаты за шиворот. Но в этом, видимо, была извечная ошибка всех, кто с ним встречался. Внутри него сидел Александр Великий, Юлий Цезарь, Наполеон; а главный в нем – Малюта Скуратов.
– Заходите, ребятки, заходите, – позвал он ласково из своего президентского кабинета, когда мы, трое выставляемых, проходили по коридору мимо.
Мы вошли в просторный кабинет, Александр Герасимов сел на диван, а мы устроились напротив в кресла. Неужели это и есть тот самый тиран, разрушивший революционное талантливое изобразительное искусство и вместо этого насадивший унылый бюрократический протокол? Ничего злодейского в его облике не было, скорее он был похож на крупного лилипута. Такая же желтая морщинистая кожа, свисавшая от глаз симметрично по сторонам носа, как театральный занавес. Черные киргизские глаза под опущенными дряблыми веками казались грустными. Может быть, он был кастратом? Была бы объяснима его злобная неукротимость. Его агенты неустанно выискивали непокорных и тащили к нему на суд. Непокорство же усматривалось в любых человеческих ощущениях. Писал ли художник мазками – следовало обвинение в "импрессионизме". Приговор был всегда – смертная казнь. А что же, как не казнь, для опального художника – непринятие с этого момента любого его произведения, лишение всякой работы? Впрочем, казнь подлинная где-то в подвалах из ружья или из пистолета тоже была во власти Александра Герасимова.
По принципу круговой поруки, которой Петр I связал все свое окружение казнью стрельцов собственноручно, так Сталин связал всех руководителей творческих союзов необходимостью санкции на арест. Кто помнит сейчас пострадавших художников в период так называемого "культа личности"? Мое поколение (а оно выбивается в старшее) уже не помнит. А предыдущее или все вымерло, или в предсмертной агонии. До войны подростком, вынужденным работать из-за ареста отца, я поступил оформителем в Центральный Дворец пионеров.
Александр Александрович, мой начальник, старший художник, красивый молодой человек, но на лицо которого напала вдруг волчанка на нервной почве, говорил мне, втиравшему сухой кистью масляную краску в портреты вождей для демонстрации:
– Не рисуй на сшитом из четырех полотнищ холсте. Проступит крест – посадят, и никто о тебе не узнает. Даже великий сухокистник Бендель на этом пострадал!
– Как Бендель?! Да ведь все же портреты на Большом театре, Совнаркоме и гостинице "Москва" висят до сих пор.
– Да. Это так, но он сделал портрет Сталина на огромном десятиметровом холсте, сшитом из восьми кусков. Был дождливый ноябрь, и во время праздника сшитые места выступили, обозначилась сетка, которую судебные органы квалифицировали как решетку, и сам художник попал... – и Саша изобразил скрещенными пальцами решетку, – за антисоветскую агитацию.
– Я припоминаю тоже. Года четыре или два назад у нас в Чакинской неполной средней школе отобрали все тетради: на них был напечатан портрет Сталина, и кто-то в текстуре печати различил фашистские знаки... Под лупу или микроскоп. Я сам, сколько ни старался, разглядеть не мог.
Органы были вездесущи и подозрительны и в мазках живописи или фактуре скульптуры могли прочесть какие-нибудь кабалистические слова, как ученые-египтологи что-то расшифровывали во вновь обнаруженной клинописи.
В стихах Ахматовой усматривали упадок тогда, когда, как воздух, требовался подъем. У Зощенко находили непростительное злорадство. У Шостаковича заметили какофонию вместо музыки, мешающую, очевидно, реалистической гармонии типа Дунаевского, социалистической по содержанию. А сейчас, когда Шостакович признан гением (посмертная канонизация, причисление к "лику святых"), его поруганная тогда "Катерина Измайлова" идет, собирает аплодисменты; самое печальное, что мне совсем она не нравится. Гений, мною не признанный.
Но за что тогда пострадал Вано Мурадели? Он грузин, стало быть, земляк, опера о его любви к товарищу Сталину и называемая "Великая дружба" вдруг почему-то вызвала гнев Властелина! И Вано не дожил до положенных грузину ста лет, а умер каких-то шестидесяти с хвостиком!
– Я смотрел вашу выставку, – говорил Александр Герасимов, закурив затейливую трубку с крышкой, – мне она понравилась. Так все трогательно, живо. Чего это вы все трое с бородами? Ну, этот, – сказал он, указывая на меня, – похож на мужика, а вы, – Сидуру, – на шкипера, а вы, – Силису, – на профессора богословия. Вы знаете, я ведь пятерку с плюсом имел по Закону Божьему. Хотите, все молитвы прочту? "Отче наш, иже еси на небесех...". – И прочел... "Богородице, Дево, радуйся..." – и без запинки... "Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ..." Эту он даже пропел.
– А вы знаете, сколько на Тамбовщине пирогов в Рождество собирали, славя Христа?

Рождество твое, Христе Боже наш,
Воссиянию миру свет разума,
В небе звездою светящею
И звездою чахося.
Ангелы с пастырями слова сло-овят,
И со звездою волхвы путешествуют,
Бог наш роди и роди-иса,
Отроче младе превечный Бог...

Неистощимого обаяния человек, Александр Михайлович! Но за что же он искусство-то убил? Он, возможно, и обладал огромным талантом, но что мы помним из его произведений? Ленин среди знамен, и речь Сталина на 16 партсъезде, тоже среди знамен. На выставки он пропускал только картины из их жизни или косвенно связанные с ними.
С плохо выученным или невыученным уроком (плохо учиться – извечная непростительная детская доблесть) в школу лучше не показываться. Я шел в музей Ленина, где, осмотрев экспозицию с этими двумя картинами, попадал на просмотр единственного фильма, демонстрировавшегося 5 раз в день, – хроники. Быстрый, нервный Ленин с живыми глазами. То он жестикулирует на трибуне, то с кем-то оживленно беседует, на месте не стоит, то кошку гладит неспокойной рукой. Он вызывал чувство, близкое к симпатии. А вслед за ним – после морозных похорон – на трибуне – Сталин. Полная противоположность умершему. Подчеркнуто обыденный, спокойный, самодовольный, размеренный, сытый, что контрастировало с худощавым Лениным, говорит с грузинским акцентом, непрерывно пьет из стакана чай, отчего его жирный подбородок то исчезает, то вяло падает на стоячий воротник военного кителя еще без наград и знаков различия. Демократическая игра с колхозниками: переодевается в подаренный ему бухарский халат, девочка Мамлакат на руках. Объятия с челюскинцами, Чкаловым, папанинцами, Расковой и Стахановым. Зайдя однажды на комбинатовский склад на Соколе, я был потрясен несметным строем цементных фигур Сталина с фуражкой за спиной. Этих статуй были тысячи и тысячи. Видимо, не только город, но и каждый поселок приобретал эти изваяния, "как в зеркалах, друг на друга похожие"... И колоссальные монументы Меркурова, Вучетича на Волго-Донском канале. Впрочем, после развенчания Сталина их сменили на не меньшее количество статуй Ленина.
– Галанина, Галанина! – закричал Герасимов, и тут же появилась его пожилая секретарша. – Слушай, Берта! Сделай-ка кофе нам покрепче! Вы любите крепкий? Я люблю. Как варят кофе на Монмартре в Париже! Я часто бывал там и очень любил ходить в музей модерного искусства, в особенности зал импрессионистов. Вы знаете Клода Моне, Эдуарда Мане?
Еще бы не знать! Убегая с уроков, я возмещал свое общеобразовательное невежество изучением импрессионистов в Музее нового западного искусства. Прекрасный был музей и располагался в тех самых залах, где сейчас поместили нашу выставку. Во время войны музей был закрыт – и, наверно, не без участия Александра Герасимова. Все иностранное было символом вражеского. Многие картины осели в апартаментах любителя живописи, всем известного Лаврентия Павловича Берии. Но больше он был всем известен как палач и, что страшнее, как сексо-маньяк. Другие были заключены в запасник Музея изобразительных искусств, некоторые – в склады ленинградского Эрмитажа. Здесь же расположился президиум Академии.
А Герасимов, оказывается, любит импрессионистов! Не чудеса ли?! Почему же он так рьяно против них боролся? И вот сейчас в залах Академии выставляемся мы, трое модернистов, во всяком случае, по тому времени. Ни одной политической скульптуры, столь активно насаждаемой Александром Герасимовым. Керамические этюды произвольных пропорций, непростительных до этого, живость движений, что-то не поддающееся определению, что это: экспрессионизм, импрессионизм, имажинизм. Да нет, что-то свое, наше. Противоположное Герасимову. А он с нами беседует и распивает кофе.
– Вы как, ребятки, – говорит он, – изучаете иностранные языки? Изучайте! Вот я на четырех языках читаю, а на трех свободно говорю. Когда я за границей, мне переводчик не нужен. Всегда объяснюсь, если не на английском, то на французском, если не на французском, то на немецком. Что человек без знания иностранного языка? Так, фонвизинский недоросль!
Мы поражались еще больше. Он нам советует изучать иностранные языки! Каких-нибудь семь лет назад пронеслась, как опустошающая буря, кампания против всего иностранного, обозначенного кодовым названием "космополитизм", а он был в голове этой компании. Везде вылавливались творческие работники, имеющие тягу к иностранному, и жестоко наказывались. "Космополит безродный!" – было самое страшное клеймение, площадное проклятие, после чего виновный уже не мог найти работу или сбыть свою продукцию. Видимо, Герасимов был не из бедняков, раз получил такое хорошее образование. Его детство и юность как раз пали на последнее двадцатилетие девятнадцатого века и первое десятилетие двадцатого. Революцию он встретил почти сорокалетним, сложившимся человеком. Классы помещиков и капиталистов ликвидировались, но, видимо, самые цепкие их представители перекрашивались в красный цвет, бежали под сень революции и занимали ключевые позиции и разоружали ее изнутри.
Евгений Вучетич, первый скульптор двора, вернее, Кремля, вскользь заметил, что его отец – серб и белый офицер, а сам он сумел сколотить капитал. К 1956 году у него было многомиллионное состояние, расширенное скульптурное воспроизводство. Умел годами не платить или недоплачивать своим "неграм" – рабочим и служащим, чем намертво привязывал их к себе. Чем не капиталист? У него был управляющий Шейман. И когда нанятые им скульпторы, т.е. "негры", обращались к хозяину за деньгами, тот направлял их к Шейману, а у того никакими силами нельзя было выудить ни копейки. Какие деньги? Сами перебиваемся с хлеба на квас!
Граф Алексей Толстой сделался первым соловьем России после Горького (на самом деле он был, правда, приемным сыном графа). И Маяковский был не из бедных, а после нескольких поэм сделался одним из первых владельцев автомобиля, несмотря на собственное утверждение: "Мне и рубля не накопили строчки..." Очевидно, умел их хорошо тратить. Он первым из советских поэтов совершил кругосветное путешествие, не раз бывал и даже хотел "жить и умереть в Париже".
А на истинно революционных художников была организована планомерная охота. В самом деле, подозрительность властей требовала предельной ясности того, что изображалось на холсте. А вдруг за пятнами и мазками Кандинского кроется какой-то зашифрованный призыв против чего-то, вдруг его кто-то сможет прочесть!
Вот картина Исаака Бродского "Ленин в Смольном". Ничего неясного. Ленин предельно похож, кресла покрыты белыми чехлами, выписано так, что можно угадать сорт холстины. Картина не вызывает беспокойства.
А "Пир королей" Филонова! Это черт знает что! Почему пир? Почему королей? Почему такие пропорции фигур? Почему они искажены? Почему кроваво-красный цвет? Что за намек? Вызывает сто тысяч "почему"? По мнению властей, художественные произведения не должны вызывать никаких вопросов. Посмотрел? Ну и проходи дальше, не толпись!
Произведение искусства имеет свои временные пределы. Какой-то период современники могут отставать от произведения искусства того или иного художника. Художник больше других размышляет, его могут и недопонимать, но проходит время, произведение не демонстрируется, и современник вырастает из него, как школьник из прошлогодней формы, или в своем развитии уходит в сторону. Эстетическую. А произведение остается чужим, как свет далекой звезды.
На выставке "Москва-Париж" 1981-го года я увидел картины Филонова. Он был впервые выставлен после пятидесятилетнего лежания в запаснике. Пятьдесят лет назад он был предан анафеме. Конечно, это гений! Но гений 1930 года. Он был тогда поруган и побит, уничтожен морально, а для художника это физическая кончина. Несмотря на гениальность, сейчас его картины так не звучат. Прошло время! Так, пожалуй, будет и с нашими скульптурами. Они простоят свое время в подвале, то есть в мастерской, а потом потеряют актуальность. Невозможно смотреть старые кинокартины: они наивны и глупы, но в свое время они занимали умы современников. Зритель с каждым годом становится все более взрослым, требовательным и насмешливым, а художник – ребенок, сын своего времени.
Глупость борьбы Александра Герасимова со всем ярким, со всем талантливым, революционным, со всем новаторским сейчас очевидна почти для всех. Она была очевидна нам (да и, пожалуй, ему самому) уже в 1956 году, через три года после смерти Сталина. И во время нашей беседы нам хотелось спросить: "Не считаете ли вы всю вашу деятельность глупостью?"
А ему, может быть, хотелось признаться: "Да, я старый дурак..." Но побежденные им художники уже умерли, произведения их ошельмованы или уничтожены, а теперь они устарели. Непоправимо!
– Самое важное, – сказал Александр Герасимов, – это ухватить жизнь за хвост. Ее неповторимость. Не гонитесь за особо официальными полотнами. Деньги получите, а художника в себе потеряете.
76-летний Александр Герасимов, видимо, уже собирался в дорогу с живописным багажом из двух картин, наполовину состоящих из алых знамен. Не густо! Зато, увешанный всеми орденами и лауреатскими медалями, обремененный всеми званиями, кроме воинских (впрочем, кто знает, может быть, и ими тоже). Маленький сморщенный старичок. Желтый калмык!
– Как это вам удалось отрастить такие бороды? – удивлялся он. – Сколько я ни пробовал, у меня вырастало четыре волоса под губой и три на подбородке. Как у хана. А ведь я чистейший русский! Тамбовчанин… Как, и вы тамбовский? – среагировал он на мою реплику. – Ракшинский, Ржаксинский? А я Инжавинский! Но татары в моем роду, видимо, побывали основательно. Мне бы на коне сидеть, под седлом вяленую бастурму отбивать, пить если захотел, конскую жилу подрезать, крови напиться. Впрочем, я и так крови всяких формалистов и имажинистов, бубнововалетчиков насосался вот так... Больше не хочу, тошнит...
Здесь Александр Герасимов как-то ушел в себя и стал неразборчиво бормотать какие-то слова.
– Галанина! Галанина! – очнулся он. – Берта! Налей-ка ребятам по рюмке коньяку! Вы пьете? А я не пью. Никогда не было никакого желания. Даже удивлялся, почему это людям нужно глотать какую-то гадость.
Мы пили президентский коньяк, а Александр Герасимов сидел, закрыв глаза, видимо, чтобы не смотреть на такое безобразие. А, может быть, просто задремал, старец ведь.
Да, попил он крови формалистов, имажинистов и бубнововалетчиков!
Неразумный отрок, я убегал с уроков, к которым не подготовился накануне. Кроме музея Ленина и Музея нового западного искусства, был у меня и музей Голубкиной, где можно было проболтаться и повысить свой эстетический уровень. Красивый двухэтажный музей-мастерская, где сохранилось всё нетронутым после смерти скульптора-подвижника. Меня Голубкина всегда поражала своим мужским подходом к форме. Заведовала музеем, насколько помню, ее сестра, милая пожилая женщина, а служителями были люди, игравшие какую-либо роль в жизни скульптора. Где-то в 47-48-м году под маркой борьбы с космополитизмом музей был закрыт. Вспомнили, что Голубкина училась в Париже у Родена, кажется, они лепили одну и ту же натурщицу-старуху. Стало быть, она была западницей – хороший предлог закрыть музей, тем более, что Вучетичу нужна была мастерская. И занял бы, если бы не подвернулся лучший вариант в Соломенной Сторожке, где он построил дворец. Но музей скульптора Голубкиной был все же закрыт. Покойница Голубкина не была ни формалисткой, ни имажинисткой, ни бубнововалетчицей, но все же пострадала и надолго по решению Академии художеств. В 49-м был закрыт крупнейший художественный Музей изобразительных искусств.
Как-то утром в нашем общежитии, что располагалось под самым боком Третьяковки, в низком подвале, приспособленном под бомбоубежище, а не под жилье, раздался бодрый клич:
– Подъем!
Оказалось, что наше общежитие должно было грузить подарки в честь 70-летия товарища Сталина – дань Строгановского училища. Моим напарником по погрузке оказался двадцатилетний Силис в черной шинели ремесленного училища, принятой на вооружение Строгановским училищем. Мы построились, а веселый от здоровья Силис пел в такт нашим шагам, подражая Эрнсту Бушу: "Айн, линкс, цвай-драй... Айн, линкс, цвай-драй..." Мы взобрались на грузовик, на который Строгановское училище отгружало свою лепту в виде мраморной фигуры и нескольких портретов великого вождя. Дул пронзительный ветер со снегом, нам с пустым желудком и в холодных строгановских шинелях было довольно неуютно. В музее было торжественно от красного бархата. Ни Артемид, ни Аполлонов. Огромная фигура Сталина из мрамора на входе возглавляла строй фигур поменьше. В каждом из 2500 экспонатов обязательно присутствовал или образ, или хвалебное изречение в честь великого Друга и Вождя. По гранитным ступеням, а далее по мраморным святилищам искусств были протянуты деревянные лаги. Сначала по доскам мы спустили мраморные бюсты, а потом принялись за полутонную мраморную фигуру. Силис, закончивший курсы мраморщиков, командовал, четверо на машине держали веревки, один подкладывал металлический бур под головную часть ящика, двое лагами страховали по бокам.
– В зубы дай! В зубы! – командовал Силис. Этим он хотел сказать, что нужно подложить новый каток в голову ящика, чтобы он катился.
– Ты полегче с зубами-то, – предупредил мастер Свистунов. – Ты видишь, сколько милиции и гражданских в серых воротниках? Услышат, увидят, кого выгружаем, подумают, что издеваешься, в зубы хочешь ему дать! Загремишь к Макару телят пасти!
– Ладно, буду говорить "новый бур", – согласился Силис.
Наконец благополучно спустили и стали поднимать по лагам. Теперь передние тащили за веревки, Силис подкладывал катки-буры и покрикивал:
– Новый бур!
Задние толкали вагами. После двухчасовой работы наш нежный груз был втащен на второй этаж и подвинут на соответствующее место. Мы разобрали доски, и после еще часового усилия фигура Сталина в полной маршальской форме была водружена на постамент. Фигур в гражданском и военном, в мраморе, граните и бронзе было 250. Бюстов около 500, около 800 ковров со сценами из жизни вождя, фарфоровых ваз со словами благодарности за прекрасную жизнь было без счета, медалям из бронзы, чугуна, стали и других металлов не было числа.
Так Академия художеств превратила Музей изобразительных искусств в Музей подарков товарищу Сталину. Итак, за короткий срок были закрыты: Музей нового западного искусства, музей Голубкиной и Музей изобразительных искусств. Оставалась лишь Третьяковка, наполовину занятая также подарками Великому Сталину.
Наступил эстетический голод. Нам, учившимся в высшем художественном заведении, это было особенно чувствительно и вредно. Никаких учебных пособий. Музей подарков продержался до весны 1953-го. Его разобрали только после смерти Великого Вождя. Артемиды и Аполлоны были возвращены на место своего постоянного жительства. Потом открылся музей Голубкиной, но почему-то частично, нижний этаж был занят какой-то художественной организацией. А в Музее нового западного искусства выставились мы и мирискусник Александр Яковлевич Головин. Неплохое соседство! Академия так и не уступила место законному владельцу западной живописи. Последняя была не полностью размещена в Музее изобразительных искусств и в ленинградском Эрмитаже (поделена). Несколько картин было продано, некоторые хранятся в запасниках. Великая коллекция Щукина перестала существовать как единое целое.
Да, попил крови наш любезный собеседник!
– Как вы относитесь к западной живописи, уважаемый Александр Михайлович? – рискнул задать вопрос Сидур.
– Как отношусь? – ответил тот. – Как всякий нормальный человек. Перед импрессионистами преклоняюсь. Гогена люблю, Пикассо не понимаю. Может быть, потому, что стар стал, хотя Пикассо – мой ровесник, я с ним встречался в Париже и удивлялся его моложавости.
Оказывается, он нормальный человек, так почему же он огнем и мечом искоренял формализм, абстракционизм, импрессионизм, футуризм?
– Но искусство – это политика, – продолжал он, как бы читая наши мысли. – И большая политика. И наша борьба против формализма и других "измов" абсолютно соответствовала борьбе великого Сталина против всяких партийных фракций. Вам сколько лет, а? Вам этого не помнить, но в тридцать втором появился некий Рютин, который требовал ни мало, ни много, а устранения и даже убийства Сталина, вождя мирового пролетариата, с него все и началось. И нас, руководителей Союзов, собрали у него в кабинете, где Сталин со своей беспощадной логикой доказал нам необходимость искоренения всех инакомыслящих. Во имя сохранения революционных завоеваний.
Герасимов снова закрыл сборчатые веки, он задремал или глубоко задумался. Берта Галанина, женщина лет пятидесяти пяти, подлила нам кофе и сказала:
– Когда освободитесь, подойдите ко мне, мне надо посоветоваться насчет своего сына Игоря.
Огромный светлый кабинет президента Академии художеств я хорошо знал, бывал в нем до войны. Это была редчайшая гравюрная коллекция и уникальная библиотека западного искусства XIX века. Подлинные, вернее, первые оттиски литографий и гравюр Тулуз-Лотрека, Валлотона, Бердслея, Ропса, рисунки Матисса, Пикассо, Шагала и Брака. И самое интересное, что все это можно было брать в руки, смотреть. А какие книги! Иной том можно было поднять только вдвоем. Куда все делось?
Говорили, что многими сокровищами этого музея завладел Берия. У этого Малюты Скуратова был отличный вкус и нежная душа. Бездуховная обстановка всеобщего сыска и дознания его учреждения, жестокая и безрассудная исполнительность подчиненных, душераздирающие крики жертв, подвергаемых самым крутым мерам для скорейшего получения от них нужных сведений в различных закоулках и подвалах, грозные окрики и даже выстрелы – все это страшно утомляло Лаврентия Павловича, который, как и все, делал одно, а думал о другом. Он поднимался или спускался (не знаю) или уезжал в свой особняк на обед. Вытирая платком вспотевшую лысину, сменял пенсне на очки и с любовью рассматривал висящие картины Матисса, Моне, Пюви де Шаванна и Ван Донгена. Листал бесценные книги по западному искусству, потом снова уезжал к государственным делам на Лубянку, вершить суд и расправу, как говорят, даже собственноручно.
В узком кругу поздно вечером встречалась элита. Может быть, опять-таки в его большом синем особняке, за хорошим крепким забором на Садовой.
– Здравствуйте, дорогой Александр Михайлович, – радушно приветствовал гостя с сильным грузинским акцентом.
– Рад вас видеть, уважаемый Лаврентий Павлович (или, может быть, товарищ маршал, товарищ министр, не знаю), – отвечал президент Академии художеств Герасимов.
Гости (самые высокопоставленные) шли через анфиладу комнат, рассматривали галерею картин, удивлялись тонкости ее подбора.
– У меня в Академии, куда я переезжаю, уважаемый Лаврентий Павлович, несколько картин Пикассо и Дерена только проходы загромождают, если хотите, пополните ими свою коллекцию.
– Ай спасибо, ай спасибо, дорогой друг Александр Михайлович, – говорил хозяин растроганно. – Завтра же пошлю к вам своих людей. Век вам этого не забуду.
Может быть, все это и не так, но в живых уже никого нет, документов нет, кто меня поправит? Но то, что Хрущев указал на Берию как на похитителя картин Музея нового западного искусства, это точно. 20-й съезд был в том же году, когда состоялась описываемая мною наша групповая выставка, и, скорее всего, благодаря ему Александр Герасимов был тих и любезен. Разговоры вертелись вокруг хрущевских разоблачений. Для некоторых они были настолько ужасны и рушили мироздание, что они кончали с собой – вроде Александра Фадеева. И для Александра Герасимова это было крушением, не так уж долго он после этого прожил. До этого он не был тихим и мирным. Он был грозным. Это был жуткий, желтолицый, морщинистый косоглазый дьявол!
"Ату! Ату! – кричал он академикам и членам-корреспондентам Академии художеств. – Грызите, травите всех инакомыслящих, думающих, чувствующих, созерцающих, наблюдающих, собаки мои борзые!" Я не придумал эту фразу, ее донес до нас заведующий кафедрой скульптуры Строгановского училища Георгий Иванович Мотовилов почти в том виде, в котором я ее сейчас записал. Она и относилась ко времени борьбы с космополитизмом, при которой каждый мог свести счеты со своим противником. Закрытие музея Голубкиной, постановления против Шостаковича, Мурадели, Зощенко, Ахматовой, о журналах "Звезда" и "Ленинград" – все это было градом ударов по всему чувствующему. А в этом великом 1956 году к нам пришли и из Академии, и из Союза художников с любезными улыбками:
– О! Да у вас целая галерея скульптур! Скорее на выставку, и не на какой-нибудь Кузнецкий Мост, а прямо в Академию.
А простор! Для десятка керамических фигурок величиною с палец – целый зал! Для двух скульптур в полнатуры – огромный холл. У нас еще не было такого завала скульптурой, как сейчас, мы только начинали, но заняли пяток комнат, сколько и Головин со своими декоративными полотнами. Пресса не скупилась на похвалы. Двадцать пять лет потом не слышал такого в свой адрес. И молодые, и талантливые, и своеобразные, и изобретательные! И новаторы! Мы попали тогда в уникальную благоприятную экологическо-демографическо-эстетическо-политическую щель. Больше такой не было. В довершение триумфа нас пригласил выставиться комбинат печати "Правда".
Оттепель!
– У меня сын рисует, – сказала Берта Галанина, когда Александр Герасимов вышел в туалет, – но он окончил лесотехнический институт и распределен на Урал в Малый Шугор на лесосплав. Что делать?
– Вы же секретарь президента Академии художеств, не проще ли попросить его?
– Александр Михайлович никогда не слушает просьб своих подчиненных, – ответила она.
– Пусть ваш сын отбудет свой двухлетний срок и придет в нашу мастерскую, может быть, мы ему что-нибудь подскажем.
Забегая вперед: однажды где-то в шестидесятом к нам пришел маленький и очень тонкий человек, который представился:
– Игорь Галанин, моя мать, бывшая секретарша президента Герасимова, вам обо мне говорила. Я был инженером на лесосплаве, теперь хочу быть художником. Мастерская у меня есть, идеи есть, мне нужна глина. Можете одолжить?
Мы дали ему керамическую глину. Мастерская его была рядом, на Метростроевской. Галанин работал на керамической фабрике, в мастерской лепил декоративные вазы, рисовал натюрморты, писал картины. Он, бывший инженер лесосплава, теперь рабочий-керамист, вел себя как художник с именем. Он даже вступил в Союз художников каким-то образом. Организовал свой художественный салон, создал целый ряд иллюстраций к детским книгам. Сделался известным графиком. Любил поговорить о своем древнем дворянском роде, идущем чуть ли не от Рюрика.
И вдруг в Аргентине оказался родной дядя Хаим, брат мамы Берты. Дядя был не просто дядя, а король кнопок для бархатных джинсов, следовательно, мультимиллионер, семидесяти-восьмилетний холостяк.
Игорь Галанин сделался единственным наследником, совладельцем филиала этой фирмы в Нью-Йорке и ее главным художником. Не раз говорил по "голосам", что входит в десятку известнейших художников из последней эмиграции.
– Пройдемте немного по залам, где расположилась ваша выставка.
– Это гений, – сказал Александр Герасимов, когда мы проходили мимо декоративных, красочных полотен Головина. – Какой мастер живописной композиции, какой божественный цветовик! Как вам? Согласны со мной?
– Более чем согласны, – отвечали мы трое хором, как и положено единому творческому коллективу. – Мы счастливы, что выставляемся одновременно с ним. Это и народ привлекает на нашу выставку, иначе кто бы пошел на неизвестных художников.
– Не преуменьшайте своего значения, – сказал Александр Герасимов. – Головин умер четверть века назад, и искусство его тоже. Кому нужны теперь эти яркие полотна? Разве только Бахрушинскому музею, а вы надежда людей в это смутное, обескураживающее время.
Александр Герасимов шел впереди, он был на полголовы ниже меня, хотя я и сам не так уж высок. Его лысина была искусно закрыта начесом из его собственных черных волос, белых у самых корней. "Красится?" – подумал я. Видимо, старость ему была отвратительна. А кому она приятна? Может быть, лишь Бернарду Шоу, поэтому тот и прожил долго.
Первый зал, в который мы вошли после Головина, был скульптора Иконникова, члена нашей групповой выставки. Его мраморные бюсты были тщательно отшлифованы и не отдавали никаким вольнодумством.
Сам Иконников, с сумрачными карими глазами под густыми сросшимися бровями и резкими складками на щеках и на лбу, был похож на молодого Жана Маре. Он что-то объяснял худощавой стройной девице. Он показывал ей мраморную фигуру балерины, стоящую в третьей позиции. Оригинал и копия были очень похожи. Кто же это? Ясно! Балерина Майя Плисецкая.
Увидев нас с Александром Герасимовым, Иконников было встрепенулся и направился к нему, но президента не заинтересовала эта скульптура, и он пошел дальше.
Был звездный час и у Олега Иконникова. Во время визита президента Кубы Кастро Иконникову удалось подарить тому его мраморный бюст. В награду бородач пригласил скульптора в свою резиденцию. Там Фидель принимал Олега по первому разряду и, угадав в красавце любителя женщин, предоставил в его распоряжение пять красивейших кубинок из личных президентских фондов, за которыми Олег параллельно или последовательно, но победно ухаживал.
Не так давно, лет этак десять назад, Иконников упал с лесов, с восьмиметровой высоты, когда создавал какой-то памятник. Он отступил на шаг назад, чтобы полюбоваться содеянным (самая опасная манера у творческих работников в отличие от рабочих), и загремел вниз. Исключительная удачливость и прочность черепа спасли его. Он остался жив после длительного лежания в больнице, но у него был задет какой-то важный участок в мозгу, ограничивающий страсть к спиртному. Короче говоря, сорвал предохранитель. Потерял чувство меры. Впрочем, многим из нас для этого не надо падать с такой высоты.
– Это мне напоминает Эрзю, – сказал Александр Герасимов, указывая на двух деревянных девочек, выполненных из березы и заполированных до блеска Силисом.
Силис застеснялся, не велик ли комплимент в его адрес.
А что Эрзя? Приехал из Буэнос-Айреса со всем своим творчеством. Маленький старичок с огромными скульптурами. Какой-то миллиардер предлагал за это собрание несколько миллионов долларов. Но Эрзе не нужны были миллионы, ему нужна была слава! Слава КПСС. И он прибыл на двух трансатлантических теплоходах. На одном прибыла его скульптура, на другом стволы реликтового дерева, каменного красного дерева, твердого, как базальт.
Старичок с седенькими усиками оказался в Москве, на Песчаной. Кроме семидесяти восьми лет, он имел собаку, такую же седую, как и он сам, и, возможно, такого же возраста. К своему удивлению, он не ощутил ни уважения, ни поклонения соплеменников. К нему, правда, приходили, он открывал, седая голубоглазая собака подбегала к посетителю, принюхиваясь к его задней части. Но это зря! Это же были друзья! Они шумно выражали свое восхищение и восторг. Но ему было нужно совсем не это. Ему нужен был музей его имени, как у Коненкова, выставки во всех городах Советского Союза. Наконец – закупки, заказ на величественный монумент. Но ничего этого не произошло. Министерство культуры было холодно, как лед, к прибывшему из-за рубежа гению, своих некуда девать. Эрзе было скучно со случайными посетителями. Ну и что, если те восхищаются. В Буэнос-Айресе ему предлагали гранитную скалу, доминирующую над городом, для вырубки фигуры Иисуса Христа, он и глазом не повел, больно нужен ему католический заказчик.
Вот на родине бы найти православного!
Но здесь ничего ему не предлагали.
Пришел лысый с рождения Сысоев, начальник Главизо, и сказал, оглядев мастерскую:
– Не наше! Нам такого не нужно!
Сысоев был не дурак, несмотря на лысину. Он понял, что один такой Эрзя может пошатнуть протокольный стиль социалистического реализма. Одна трехметровая голова Моисея из реликтового дерева может все разрушить.
И однажды маленький старичок (великий гений) с закрученными внутрь седыми усиками был найден мертвым посреди мастерской, а усатый голубоглазый индейский седой пес, потомок ацтеков, выл над ним, как брошенная женщина. У Эрзи был пробит череп, выбит глаз, сломаны ребра, но заявлено было официально: влез на два стула, ввертывая лампочку, и упал. Инсульт.
Свидетелей нет.
Прессы нет.
Шерлоков Холмсов тоже.
Чтобы не было соблазна, почти все его скульптуры на всякий случай отправили в Саранск.
– Нет, – сказал Силис, – на Эрзю мы не похожи и не хотим разделить его судьбу.
– Я и не настаиваю, – ответил Александр Герасимов. – Будьте самими собой. Это самое лучшее, что может придумать художник!
Замечания Александра Герасимова были дельны и умны. И именно это вселяло в душу печаль.
Умер Цаплин – возможно, от недоедания, современник Эрзи и Коненкова, не обнародовав своего творчества. Обладатель подвала на улице 25 Октября напротив Центральной аптеки Ферейна, он множил из камня скульптуру за скульптурой, редкой красоты и силы.
Я не знаю, был ли он столь беден, но под его потертым пиджаком был только шелковый шарф, белья никогда не было. Петушиная грудь была гола, и было видно, как натружено бьется его сердце. И Эрзя и Цаплин были однокашниками и ужасно не любили друг друга. Левые художники, в отличие от правых, вечно не любят друг друга. Цаплин считал Эрзю салонным, а Коненкова слабым. Эрзя думал о Цаплине как о создателе неинтересных каменных ящиков, а о Коненкове – как о подхалиме и лизоблюде, так как тот, в отличие от Эрзи, вернувшись из эмиграции, получил при жизни музей-мастерскую на улице Горького, высокие звания, какие только существуют для художников в СССР, заказ украсить театр в Петрозаводске. Кроме того, он имел молодую жену Маргариту (лет шестидесяти пяти), а ни Эрзя, ни Цаплин тогда уже жен не имели: некогда было заводить – работали; Коненков же говорил, что не знает никаких Эрзей и Цаплиных. Впрочем, к 90 годам можно перезабыть всех друзей и врагов молодости. Так или иначе, все они умерли и вкушают, надо думать, райское блаженство за многотрудную жизнь. Ловкие, предприимчивые люди растащили превратившееся в камень реликтовое дерево и бесценный электро – и пневмоинструмент для его обработки скульптора Эрзи.
Подвал Цаплина закрыт, там сейчас какой-то склад.
А где сотни скульптур? Что-то в музеях не видно!
Александр Герасимов рассматривал нашу керамику. Его смешило, что какая-нибудь еле заметная штучка подписана тремя фамилиями.
– И не ругаетесь? – хитро спросил он. – Ведь наверняка это лепил кто-то один из вас. Значит, он делает бесценный подарок двум остальным, он дарит свою индивидуальность. Ведь не каждый из вас сумеет отдариться. Ой, попомните мое слово: вы разойдетесь, вернее, разлетитесь, как галактики. Это вы держитесь вместе, пока вы юноши, а наступит зрелость – ох, какая она жестокая. Особенно старость.
Тройной наш коллектив продержался после этих слов еще четыре года.
В нашем содружестве, этой маленькой республике, стали выявляться все пороки коммунистического государства.
Нас было трое. Три сгустка тщеславия, самолюбия, себялюбия, самолюбования, предпочтения себя остальным.
Для подавления этих чувств была выбрана коллегиальность. Местоимение "я" было изъято из обращения и было заменено "мы". Младший из нас – Силис – настолько отрекся от этого, естественного для каждого человека, чувства имени, что однажды, знакомясь с кем-то, представился Владимиром Лемпортом. Я не вру и не преувеличиваю, спросите у него, он подтвердит.
Коммунистическое самосознание настолько овладело нами, что посторонним было, видимо, дико слышать: "Мы думаем...", "Мы считаем...", "Мы полагаем...", "Мы решаем...", "Мы любим...", "Мы хотим есть...", "Мы хотим выпить"...
И если один из нас по телефону проговаривался какому-то своему личному другу или личной подруге (криминальное для нашего коллектива приобретение): "Ты знаешь, я сегодня работал над...", то тут же два других члена этого странного коллектива бросались на вольнодумца, махая руками и буравя его злыми глазами, шипя, как рассерженные змеи:
– Ты что! С ума сошел? Раскрываешь тайну творчества! Это мы все работали над...
Виновный лишался красноречия, ему неинтересно становилось рассказывать смешную историю или анекдот от лица коллектива.
А подавление меньшинства большинством! Если двое сговариваются или совпадают их желания, мнения, суждения, то они жестоко подавляют третьего. Возникала диктатура, как во всяком тоталитарном государстве. И как в государстве, можно было различить среди этих троих три различных линии.
Идеалиста, провозгласившего идею.
Прагматика, который ею воспользовался и склонен захватить власть в свои руки.
И наивняка, слепо поверившего в эту идею до полного самоотречения.
Коллектив существовал, пока идеалист не заметил, что его свергают, воспользовавшись его же идеей, а наивняк не обнаружил, что одурачен и рискует оказаться в полном подчинении у двух других.
Наш коллектив развалился, так как, с одной стороны, он стремился в творчестве к оригинальности и новизне, а коллегиальность требовала нивелировки. Это было неразрешимое противоречие.

* * *
В залах людно, народ выставками был не избалован. Он рассматривал нашу керамику с видимым удовольствием, ощущая какую-то жизнь после музеев подарков товарищу Сталину. Трех лет еще не прошло, как они закрылись, а что показывалось? Да наша выставка, считай, первая неофициальная после мундиров и орденов.
В светлом помещении четыре стеклянных горки, в которых три стеклянные полки, на полках огненно-оранжевые фигурки обнаженных вводили некоторых после тридцатилетнего пуританства в сексуальный шок. Впрочем, нашим неиспорченным людям голый палец покажи или рукава засучи – это уже порно! Сексуальность усматривали в музыке, в балете, а приехавший в этом году в Москву Жерар Филипп скупил предметы женского туалета и сделал выставку в Париже. Лифчики – как латы римских легионеров, закрывающие божественное женское тело от шеи до пупка. Панталоны из синего бумажного трикотажа, широкие, как галифе, до колен. На панталоны надевался пояс твердости жести, от пояса шли длинные розовые мятые резинки, зацепляющие простые чулки, доходящие чуть выше колен. Башмаки без каблуков. С такой могучей чувственностью, писал Жерар Филипп, русские непобедимы. Угадать в таких доспехах женщину и возжелать ее могут только сверхмужчины. А чукчи в кухлянках! А казашки в никогда не стиранных шароварах! Их ведь тоже страстно желают соплеменники мужского пола! Филиппа бог покарал за неуместную насмешку над нашей бедностью, он вскоре умер, но мы прославились, изобразив женщин без синих рейтуз и закрытых купальников. Они у нас сидели не для спорта, не для отдыха, не для труда, а просто так. Просто так, ни для чего! Мы открыли (вновь, после долгой пустыни), что стояние человека – событие, сидение – происшествие, лежание – это сенсация, без всякого сюжета.
Тематизм стянул петлю на нежной шее Художника. Ни слова без умысла! "Утро нашей Родины". Красивый пейзаж, но он лишь фон для непородистого усатого узколобого человека с плащом через руку. И все картины более или менее были таковыми. Кремль как антураж для двух усатых людей в шинелях и фуражках. Сталин и Ворошилов. Ни чувств, ни характеристик: запрещено. Даже беседы изображать запрещено, иначе возникнет вопрос, о чем они говорят? Рост одинаковый, а не то опять вопросы, а ответы – на Лубянке. Закомплексованные некультурные люди очень подозрительны. Их преследует страх: вдруг все увидят, что они дураки! А у нас никаких тем. Как всем стало легко и приятно. Никто никого никуда не зовет, не тащит, не волочит, не призывает. И люди от этого издавали вздох облегчения. Не это ли цель искусства?
– Мы перегрузили мозги и чувства людей тематическими полотнами, – сказал Александр Герасимов. – Ваша задача – их разгрузить. Вы не Родены и не Бурдели, что у вас за форма? Ничего особенного, так, ерунда! Но в наших условиях это подвиг. Желаю вам удачи!
Мы поблагодарили старика, бледного, усталого, морщинистого. Да, сейчас это был всего лишь старец. Я же сказал вначале, что преступника нужно ловить за руки и вешать. Завтра будет поздно: он раскается. Покаяние этой зловещей личности было очевидно. Оголтелый сталинизм, который он насаждал, не дал ничего. Люди стали только хуже. Они увидели, что для процветания не нужно быть особо умным или ученым. Нужно быть всего лишь подлым. Правда, сделаться таковыми могут не все. Как у джентльмена в роду должно быть шесть поколений джентльменов, так и у подлеца в родословной должно быть не менее шести поколений негодяев. Таковых хватало в искусстве, родовитых подлецов.
Казалось бы, знакомство с президентом Академии художеств – большая удача. Почему бы ему нас не наградить, если мы ему понравились, не натравить на нас благожелательную прессу или закупочную комиссию, которая приобрела бы несколько скульптур, чем укрепила бы баланс нашей фирмы. Этого не произошло. Люди четко делятся на дающих и берущих. Даже не берущих, а отнимающих последнее. Таких раз в тысячу больше, чем первых. Александр же Герасимов был из тех, кто только берет. И его разговор с нами, который в общей сложности не занял и часа, означал не больше, чем жест человека, треплющего по загривкам трех безродных псов и в карманах для них ничего не припасшего.
Он вошел в свой кабинет и отдался мелочным заботам мамы Игоря Галанина.

Журнал "КОНТИНЕНЕТ" №66, 1991 г.


Администрация портала выражает благодарность Ирине Волковой за работу по подготовке материала к публикации.